В последнюю военную зиму из-за метелей почту в Мокеевку доставляли не часто. Глухая деревенька, до ближайшего жилья двенадцать верст с лишком, да еще зимой, по целику... Но когда доставляли, бабы, расхватав письма, газеты, всей деревней, с ребятишками набивались к старикам Зяблых в избу, послушать, что вычитал из газет дед Агафон, старый служивый. Как он сам говорил, еще восемьсот девяносто седьмого года призыва.
Стоя подле окна, дед Агафон всякий раз важно и долго водил по затрепанной карте толстым корявым пальцем, то и дело сверялся в газетке с данными Совинформбюро. Так что иная бабенка, не выдерживая подчас затянувшегося молчания, жалобно вздыхала:
- Ой, да чё это будет-то? Сказывай уж… не томи, Агафонище. Не железные, чай.
Но с того дня, когда старики Зяблых получили последнюю, третью по счету похоронку, старый солдат занемог и почти не вставал. Старуха, хоть и сильно сдала за это время, все ж таки пересилила себя и вновь принялась хлопотать по хозяйству. Уже зима пошла на убыль, солнце на дворе веселей глядело, а Агафон всё лежал в темном углу на кровати сырой, бесформенной глыбой, дышал хрипло, со свистами и не жаловался, как обычно.
Весну он заметил, когда возле трубы потекло, и мокрое пятно на побеленном потолке начало разрастаться. Агафон долго не мог уразуметь, в чем дело. Глаза его, бесцветные и уже не от мира сего, бессмысленно пялились на сырое пятно, которое подбиралось к той стенке, где висели фотографии всех троих, мертвых теперь сыновей. Однажды Агафон поднялся-таки на дрожащие от слабости ноги, постоял, привыкая, и с превеликими трудностями, оступаясь, хватаясь за косяки и перильца, выбрался наружу. Там и встал, опершись на старухино плечо, надсадно откашливался.
Зябловская избенка, обращенная ликом к солнцу, уже успела обнажить верхнюю часть завалинки, а нижние венцы сруба подернулись нежной изумрудной моховицей. Агафон долго разглядывал коварную зелень, потом со скрипом и стоном кой-как нагнулся, поскреб зеленое окаменелым ногтем.
- Сопрела, окаянная, - пробормотал он. - Вконец сопрела.
Агафонов указательный палец легко, словно в хлебный мякиш, ушел в торец бревна, пошевелил там вбитый для бельевой веревки гвоздь. Впрочем, старик скоро потерял интерес к избе и к тому, что творилось вокруг. Тихо стоял, понурив голову, и не слышал, как лепечут под снегом весенние ручейки, сливаются, журчат и устремляются вниз, в Таволжанку, подымают на себе лед.
Но под вечер, когда Агафон опять лежал в своем углу под лоскутным одеялом, весна-таки явилась к нему. Явилась задним числом, из молодости, как воспоминание...
... В алом свете зари, едва, бывало, слиняют ночные звезды, взрывалась по весне деревня петушиными разбойными воплями. А с другого берега, из-за Таволжанки, с утренних сосняков и вырубок, уже гудят навстречу им мощные тетеревиные хоры. Потом на деревне подымаются бабы. Звон подойников, скрип колодезных журавлей, мычание, потревоженный гогот… А в предрассветном тумане где-то под берегам тяжело бултыхнется лещ и, сверкнув боком, уйдет отвесно в черную воду. Оба они – он и старший, Миколка, придерживая ружья, едва не бегом спускаются к реке, садятся в дощаник. В деревне топят печи, и весенний ветерок разносит окрест ядреные мясные запахи: жареной, пареной, тушеной дичины…
Страницы: (12) [1] 2 3 ... Последняя »